gototop

Андрей Бычков

БУНДЕСТАГ

Пребывая в хаосе и отчаянии и не сознаваясь себе самому, совершая изумительные движения, неизбежно заканчивающиеся поражением – полупрозрачный стыд и пушечное ядро вины…

А ведь где-то были стальные люди, люди прямого рисунка иглой, начертанные ясно и просто, люди-границы, люди-контуры, четкие люди, отпечатанные, как с матрицы Гутенберга…

А я был только я - неопределенный, неясный, промежуточный, входяще-выходящий, бесполезный, лишний, сам себя изгоняющий, и никак не способный найти очертаний своей судьбы.

Я ничего не хотел делать и в то же время успевал довольно много, я шнырял, покупал ди-ви-ди-ромы, продавал. Ел в Мак’Доналдсах, за что ненавидел себя. Вечерами я смотрел какое-нибудь кино и сразу его забывал. Обжирался, снова обжирался на своих же коврах и на них же гадил, признавая свой кал священным и глядя, как он светится в темноте. А на утро, если не было дождя, выбрасывал его в окно с двенадцатого этажа, на машины, на крыши их машин. Как Иисус Христос. Потом плакал, ебался с женой, уходил на работу, покупал ди-ви-ди-ромы и вез их в троллейбусах, пересаживался в другие троллейбусы, привозил вместо ди-ви-ди-ромов деньги домой, и половину отдавал жене, а половину прятал, копил, а потом… потом просто сжигал.

Иногда я срал на головы своих современников прямо из окна, пока однажды не получил выстрел из пневматического ружья, из-за чего долго не мог садиться, стоял, стоял, пока не упал от усталости.

Долго так продолжаться не могло, и рано или поздно это должно было кончиться, и я ждал, ждал со всей злорадностью своего сердца, когда же это все, на хуй, кончится, когда же начнется наконец тонкий рисунок иглой…

Граф был такая же гадина, как и я, но только свистящий. Я-то никогда никого не мучил и не убивал, ни муравьев, ни птиц, а Граф убивал, да, блядь, убивал, ему интересно было исчезновение. Он начинал с растирания бабочек о стекло, растирал до прозрачности, а потом смотрел на меня с той стороны из-за стекла своей оскаленной мордой и радостно свистел:

«Не буди, сука, ни хуя нет!»

И тогда я снова плакал, ел суп, мне было жалко себя, я не мог решиться - замочить козла, там, или собаку. Но потом, когда я решался, Графу было уже не до козла, и не до собаки. Ему надо было «подавай человека». Да, блядь, «подавай человека»! А я, разве я мог решиться на «подавай человека»? И мною овладевал черный сплин. И я просто садился на стул, мягко размышляя о том, что пора бы вписаться, например, в какую-нибудь традиционную религию.

Так однажды я и пришел к Графу и сказал:

- Все, - сказал я, - Граф, пиздец. С меня довольно. Если я не могу убить зверька, а, тем более, сапиенса, значит мне этого и не надо.

- Чего-чего? – выпучил зенки Граф.

- Ну, понимаешь, если проще, то, значит, мне нужна какая-нибудь ненасильственная религия.

Граф долго и задумчиво жевал, обсасывая какую-то куриную ногу, а потом сказал:

- Ну ты, чегой-то, это, ты же мой друг. Ты же, в конце концов, ты же не просто человек…

- Вот именно! – вскричал я, не дав ему докончить. – Эх, а был бы я просто человек!

Граф долго молчал, сутулился, играл с куриной ногой и наконец сказал:

- Ладно, завтра я помогу тебе обрести контур.

«Неужели и вправду завтра я наконец стану просто человеком?» - радостно подумал я.

- Да, блядь, - сказал Граф, ухмыляясь мне в глаза и словно бы читая мои мысли.

На следующий день мы выехали рано утром. Мы взяли с собой бутерброды с колбасой и отдельно, в хрустящей бумаге, сыр. Также у нас был с собой маленький ржавый термос. Мы вышли на станции пригородной электрички под странным названием «Бундестаг». Светило солнце. Ветер переменил свое направление и облака плыли с запада на восток. Они доплывали до середины неба и вдруг, как-то странно, штопорообразно поднимаясь, меняли свой путь и плыли снова, как и вчера, с востока на запад, словно бы поверх самих же себя, плывущих с запада на восток. Я шел по тропинке, задрав голову и не переставая изумляться этим двоящимся, противоречивым небесным движениям.

Граф набросился на меня внезапно. Он навалился сзади, связал, скрутил веревками, заломил мне руки за спину, затолкал в рот какую-то отвратительную мохнатую резинку и поволок меня на гору, к неожиданно открывшемуся белому камню. Он попёр меня, как какой-то барабан, приговаривая:

-У, с-сука, я думал, ты друг, блядь, что ты дружбан мне, а ты слякоть... Мразь ты, слюнтяй вонючий, пораженец…

И так он меня клеймил, пока не доволок до белого камня.

-… пидарас ты ебаный, говносос!

И тут я изловчился и, выплюнув наконец эту мудацкую резинку, заорал:

- Да сам ты говносос! Ты что?! Ты что, сука, делаешь?!

А у Графа у этого ручищи – во! Ножищи – во! Живот такой здоровенный, жопа волосатая, яйца, как у быка, до пола достают, а хуище, ну просто траву коси!

- За что, скажи хотя бы за что?! – кричал я.

Но он тихо и мрачно продолжал, не обращая на меня почти никакого внимания:

- Урод ты, ублюдок. На людей срал из окна, на их машины.

- Да при чем здесь машины?!

- При том.

- Я, что, на твою срал?

- Нет.

- А чего же ты тогда затеял все это дерьмо?!

Он вдруг замер и слезы показались на его глазах:

- Да потому что я люблю тебя, Володька.

- Ты, что... эт-та… решил celebrity nude трахнуть меня что ли?

Граф вытер слезы, высморкался и, посмотрев на облако, приближающееся к lesbian porn pics нам совсем с другой стороны, вдруг вынул из-за пазухи нож.

- Да нет, я решил тебя просто убить.

Это было маленькое облако, чернеющее на глазах и, судя по всему очень тугое, до того, что в нем, как в черном яйце, играла синева. Оно быстро приближалось к нам с севера. Какие-то злорадные кровяные прожилки словно бы уже поблескивали в нем, и я вдруг понял, что сейчас, вот сейчас под ударами Графова ножа я и вправду стану наконец-то обозначен. И, что, принимая форму жертвы, разрешусь наконец в тот четкий и яркий зигзаг, каким рано или поздно должен стать тот, кто жаждет избавиться от своего отчаяния.

ЯЙЦО

Вечен дом смерти и беспощадна жизнь человеков. И никогда не отличат они загадок своих от разгадок. И не отвратят их от бед их ни живот их, ни власть, ни благочестие. Подточат болезни бренные тела. Кого-то ударит из-за угла подлец инфаркт, зашушукает, заурчит в грудях, да и разорвет фонтаном бессмысленное сердце. Кого на рассвете разбудит инсульт, навсегда призраком поселяясь в оседающем мозге. А кого подкараулит рак, заползет незаметно в прямую кишку и станет расти и расти, раздуваться и раздуваться, как изумрудное яйцо, не вытолкнутое в свое время усердием труда. Расти и расти, пока не лопнет, озаряя отравленной своей лазурью самодовольную жизнь организма. Страшен и безжалостен мир, и неисповедимы пути его болезней.

Однажды один человек ощутил, как в него вселяется некий светлый дух, некий гений безбашенной легкости. Звали того человека Негрович. Был он юноша кроткий, правдивый и умный, хотя и по-своему несчастный. Но вот, вселенный духом, распрямил он члены рук и ног своих, хрустнул суставами и взял, да и полетел. Полетел, конечно, не в прямом смысле, а как бы в косвенном. Полетел он в священности своих воображений. Как дурак, как синий козел, как полный и счастливый идиот. Будто бы вдруг получил он солнечный удар, так полетел Негрович в своих воображениях. Славный, праздничный водород запузырился тогда в его голове, священно одуревающей от озарений. И близок оказался он к той ясности, что дается лишь прекрасномудрым птицам беспредельной голубизны.

Раскидав члены своего смертного тела, отбросив умность головы, изъяв прагматично стоящий позвоночник, раззявил он рот свой и прикрыл веки, и потекли священные слюни его. Так и во время оно отдавались, бывало, иные простоте данного им мига.

Взграбленный стук в дверь возвратил, однако, Негровича в узость членов его и убогость его комнаты.

«Мамаша!» - мрачно и злобно догадался Негрович и крикнул:

- Н-ну, б-блядь, с-сук-ка, ч-чег-го т-теб-бе-е?!

Но то была не мамаша. На пороге на высоком белом осле восседал черноволосый и длинноволосый господин. В руках господина искрился маленький кварцевый шприц.

- К-кт-то в-вы? – ошарашено спросил Негрович.

- Я приехал сделать вам биопсию, - с гордостью поклонившись на осле, сказал господин.

Не в силах сдержать взгляд свой на господине, Негрович словно бы опустился в голубые очи осла и вдруг догадался с каким-то страшным скрежетом и с каким-то неумолимым воем, что это приехал к нему сам господин…

«Р-рак!!»

Прискорбный, в голубой дуге енота, подбитый яшмовой плесенью и горностаем, с долами в ладонях, пронзенных вдумчивыми гвоздями, с радостной печалью закланного агнца – о, акварельный пейзаж еле-еле начинающейся в заоблачном взоре весны! – так отразился в озере воображений Негровича черноволосый господин.

И тогда Негрович закричал:

- Р-ра-ак-к! – радостно закричал Негрович. – О, н-наконец-то п-пришел ты к-ко мне именно с-сийч-час, к-кагд-да, к-ккагг-г-дд-да…

Он вдруг не выдержал и пронзительно разрыдался. Чистые слезы его упали ему на колени, в белые свободные от предрассудков коленные чашечки, и ясная мысль о смерти затмила воспарившее было над ним озеро воображений его.

Рак, могущественный и прекрасный, с кожаной портупеей, огромный, как дом, в пурпурной мантии, тяжелый и сладострастный, бронированный пластинами золота и серебра, с узкими стразами очков и с выпученными драгоценными усами, - так надвигался рак на Негровича. Краснорожий и тупомордый с безобразными клешнями вместо крыл рак нагло, как на вокзале, захохотал. Мелкий дождичек гнойной слюнцы его охладил лицо нашего гер-роя, пораженного неизмеримостью происходящего над ним надругательства. В огромной гнилостно раззявленной пасти чудовища подрагивала прилипшая к волдырястой губе сигаретка, а из-под сильных, хоть и узких стразов линз блестел внимательный и оч-чень вним-мательный взгляд.

Черноволосо-длинноволосый господин на осле сидел, однако, прямо, не двигаясь. Двигался лишь только слегка под ним осел, едва заметно перебирая черными влажными от пота губами и тупо глядя голубыми очами своими в обнажившуюся ляжку сидящего перед ним и обреченного на славу своей смерти Негровича.

- Ну, давайте, - не выдержал наконец черноволосо-длинноволосый господин и обмакнул взявшуюся ниоткуда белую ватку в спиритус-веритас-когнито-эрго-сам. В другой руке господина дрожала длинная драгоценная игла, венчающая маленький кварцевый шприц.

- Ну же, давайте, - нетерпеливо повторил господин, ловко и прямостояще сползая с высокой спины осла, даже и не касаясь ее руками. Пальцы его бережно дрожали белую сияющую, исполненную спиритуса ватку и ярко сверкающий кварцевый шприц, увенчанный пронзительной во всех смыслах этого слова иглой.

В изумлении кроткого своего рассудка Негрович застыл под священностью своих воображений, не зная, отдаваться ли на биопсию славы смерти или не отдаваться.

- Не бойся, - сказал господин и вонзил.

Аленушка полетела в избушке, недалеко от вокзала, куда она часто наведывалась посмотреть галерею старинных мастеров – Ван Гога, Ван Дейка и Ван Эйка. Аленушка даже устроилась на вокзал официанткой и подавала поезда жратвы к жерлам богатых юношей, ожидавших своих отправлений в неизвестность сюжетов своих жизней, лишь бы быть поближе к великим Ванам. Кстати, не все из богатых юношей были плохими и злыми, были среди них и хорошие и добрые, правда пишущие с ошибками. Одним из таких юношей был, конечно, и Негрович, богатый куском выброшенного пирога…

- Врешь! – закричал черноволосый и длинноволосый господин, вытягивая иглу. – Никогда ты не был богатым и добрым! И я уже сразу, по цвету взятой на анализы жидкости вижу, что она, твоя священная опухоль, злокачественна, и в следующую среду ты, Негрович, умрешь! Понял ты, козел ты и идиот ты вонючий?!

Негрович умно и кротко рассмеялся, а потом несчастно и скорбно зарыдал.

Вдруг он отнял ладони от своего белого с тонкими пятнышками лица и спросил Всадника (а это был именно Всадник):

- Но почему же именно я?

- Странный вопрос, - почесал манерно в крупнозернистых своих волосах черноволосый господин и вдруг, неожиданно для Негровича, выдернул из своей копны одну самую длинную и самую черную волосину, и, со смаком понюхав ее, низко наклонился к Негровичу и, ложно усмехнувшись, шепотом, тихо, между ушами осла, сказал в тонкие уши юноши:

- А откуда мне знать?

Осел же его вдруг откинулся и заорал:

- Ум-мрет, с-сука, ум-мрет!

И заигогокал, сволочь, злорадно так, как будто бы давно знал в голубизне своих глаз про славу смерти Негровича.

И в следующую среду Негрович действительно умер.

Долго висело в высоком морге длинное тело его, подвешенное за ноги, пока драгоценная опухоль не сошла наконец с полипа и не проделала обратно весь свой трудный и радостный путь через кишки назад к пищеводу.

И не выпала хрустально из горла.

Повисев над полом искрящимся и ослепительно сияющим в воздухе изумрудным яйцом, она вдруг взяла, да и полетела в избушку к Аленушке, где Аленушка к тому времени летела уже и сама. Встретившись с яйцом, завороженная его чистой и сияющей красотой, бедная девушка завернула его в хрустящую пропитанную воском бумагу и на следующее утро отлетела с ним на вокзал. И там, тайно, ночью повесила между Ван Дейком и Ван Эйком.

А еще одним утром самые богатые из богатых и самые добрые из добрых юноши, пришедши на вокзал в ожидании путешествий и увидев на стене промеж двух голландцев неописуемую русскую красоту, не выдержали и женились на бедной Аленушке. И женились, причем, насильно.

Черноволосый же Всадник долго точил потом о крупное наждачное колесо своего осла, драгоценно вытачивая его голубые очи, пока из них не полился глубокомысленный свет. И тогда, осветив сим глубокомысленным светом висящего под самым потолком Негровича, Всадник тихо промолвил:

- Потомучтобогесть.

ГОЛОВА БРАНА

«Содержание в целом не слишком сложно, хотя заключение чудовищно».
- Х.-Л. Борхес, «Три версии предательства Иуды»

Обоссанный революционерами, он вышел из зала. Они обсмеяли и обоссали его. Ненужный, но не смешной, скорее трагичный, он поднялся по ступеням и вышел из здания, вход в которое был чуть ниже порога земли.

Тротуар был усыпан желтыми, крупно нарезанными листьями. Его чернота, впитавшая в себя влагу дождя, показалась Алексею Федоровичу воплощением вечности.

Он вспомнил смеющиеся глаза девочки, маленькие черные porn cartoon бусины, источающие восторг перед жизнью, которую завтра она могла с такой легкостью потерять под ударами арматуры или бейсбольных бит.

«Что это за восторг и разве не к нему я хотел бы прорваться?»

В табачном киоске проплывало лицо киоскерши. Огромная целомудренная, как рыба, она торговала брикеты жевательного табака и пачки импортных сигарет. Он зашел в Мак’Доналдс и взял себе гамбургер, испытывая странное наслаждение от того, какое здесь все бездарное, серое и грязное только слегка. Он вдруг представил себя котом, обычным котом, который жил и будет жить здесь годами, иногда находя по углам или слизывая с пола раздавленные остатки еды.

«Мяу-мяу! Гав-гав!»

Потому что они его не взяли. Но ведь они и не могли его взять, потому что он был для них слишком поздним плодом.

Анна по-прежнему сидела на диване. Когда он уходил, она обняла голову руками. Теперь же рук словно бы и не было, была одна голова, огромная белая, словно бы дутая до размеров комнаты. Анна молчала уже несколько дней и, казалось, что она и не двигалась все эти несколько дней.

«Пять, шесть, восемь или cartoon porn четырнадцать?»

Он снял одежду – пиджак, кофту и брюки – и в одной рубашке лег на постель, подумав –из-за чего?

«Может быть, из-за кофты?»

О, как он любил их все эти годы. Это была какая-то странная любовь - с качаниями, переходящими от обожания к ненависти, как будто они с кем-то изменяли ему, то сами подталкивая к надменному и глубокому отрицанию, а то - в это жаркое обожание издалека.

С каким упоением он разглядывал их вождя, словно бы и сам был им, их вождем – огромный блестящий муравей с длинными шевелящимися усами, с коричневыми шарами глубоких играющих глаз, скорбь истинная скорченного пальца, неостриженный ноготь, которым можно карябать и карябать под одеялом. Алексей Федорович усмехнулся никчемно в белизну потолка, никчемно и еще раз никчемно.

- Но ведь я был там! – все же гортанно закричал он, как будто порезавшись о свою скорбь.

Вошла Анна, далекая, белая.

- Что, Леша? – спросила она.

Он уткнулся в ее холодную рыхлую руку чуть повыше локтя и перестал двигаться. Так прошел час или два, так, по крайней мере, ему показалось. Наконец он отнял лицо от ее руки. Анна все еще сидела у его постели. Ее рука с красноватым отпечатком его лица… Чем-то это было похоже на ожидание. Три дня назад он ждал в одной пухлой и высокой канцелярии, коридор был заставлен шкафами, вынесенными из кабинетов, ждал с самого утра, когда же его наконец примут. Иногда на цыпочках он подходил к закрытой двери и осторожно прислушивался – скрежет чашек, бульканье кипятка и этот мышиный шуршащий звук разворачиваемой бумаги. Он представлял в своем воображении бутерброды – обычную газету и крупно нарезанную, с белой жирной каймой ветчину. Обжиралась огромная женщина. Она служила начальницей и обладала неоспоримым правом человека на обед. Никого больше в коридоре не было. Алексей celebrity porn tapes Федорович был в очереди один и был как-то необыкновенно сам в себе возмущен, так, что даже пытался попытаться представить себе, что тоже имеет права человека. И в данном заведении - на месть. И не только этой огромной, в мужских, безусловно, штанах, Зинаиде Игнатьевне, но также и всем этим грязным, засаленным папками, шкафам. И даже этому фанфаронистому пожарному крану с уродливо издевательской надписью «при пожаре звонить ноль один». Глубоко вверх уходила потолочная люстра, засиженная где-то там, в высоте, жирными черными мухами. Зинаида Игнатьевна так и не пустила Алексея Федоровича к себе, и охранник на выходе посмотрел на него с укоризной.

В понедельник Анна занялась глажкой белья и, поддавшись неясному желанию, включила радио. Она услышала, что у здания мэрии в семнадцать ноль-ноль разогнали демонстрацию. Разогнали не милицией, а черными в черных масках людьми. Черные в черных масках люди били железными прутьями демонстрантов, и многие из них так и остались лежать на пыльном асфальте, залитом быстро блекнущей кровью. Анна гладила галстук Алексею, почему-то измявшийся. Вот уже несколько дней она не включала радио, и теперь это было для нее так, словно бы вдруг на морозе сама собой открылась форточка, и с мороза повеяло морозом. Анна выключила утюг и осторожно повесила галстук на вешалку.

Алексей Федорович лежал на кровати в соседней комнате и курил. Где-то в бельевой, в баке под белой пластмассовой крышкой лежала его обоссанная революционерами одежда. Анна вошла с утюгом.

- Зачем hot lesbian porn ты включила радио? – спросил он.

- Я подумала… Я хотела узнать, как живут другие.

- Это же всего лишь информация, - сказал он, искажая рот и зная, что она угадывает искажение по музыке его голоса.

Одновременно где-то поверх и сзади, глубоко сзади в желтом, как в какой-то детской мечте, он увидел те смеющиеся глаза девочки, черные бусины абстрактной никчемной идеи, способной так ярко отнять у этой девочки жизнь, словно бы это и была великая любовь.

Потом он увидел, как и его хватают черные в черных масках люди, как они тащат его в какую-то каменную простуженную дыру, где мучают и допрашивают, и снова мучают какими-нибудь стальными проволоками и как он задыхается от сжимания, ощущая себя раздавленным плевком. Нет, он, Алексей Федорович, не герой, и его судьба… Его судьба ожидание. И – томление. Так в закрученной однажды банке происходит медленное преображение грибов… Но вдруг! Вдруг все же сейчас зазвонят в дверной звонок, и он, Алексей Федорович, наконец проснется и встанет, распахивая дверь перед их окровавленным вождем, который не умер, который успел скрыться на тайной революционной машине и был доставлен Богом к его, Алексея Федоровича, двери, где мог бы исчезнуть и переждать эту бесконечную Кали-Югу среди пачек с макаронами и банок с мукой, спрятать свои преждевременно шевелящиеся усы, замереть и не двигаться, молчать и не дышать, пока эту вечность будут допрашивать про революцию и про него, про вождя, нет ли его где-нибудь здесь, поблизости, за коробками с макаронами, да за пакетами с крупой? И где вместе с ним, не дыша, будет лежать тот самый толстогубый и толстожопый парень, который так беззаботно и весело обоссал Алексея Федоровича, обоссал рукав его «подножной» кофты, выглядывающей из-под подкладки впопыхах напяленного пиджака, а теперь, оказавшись заложником его, Алексея Федоровича чести, ждет вместе с прижавшимся вождем, что он, Алексей Федорович, скажет этим любознательно-стеклянным агентам, которым он, Алексей Федорович, конечно же, ничего не скажет, потому как он, Алексей Федорович, и есть тот самый - тайный и лучший друг вождя, спасающий его преждевременную жизнь от преждевременной смерти. И когда когда-нибудь вождь наконец все же придет к власти, то, конечно же, вспомнит и вознесет неизвестного и тайного друга себя, воздвигнет в высоте на кубиках из кабинетов. И тогда, брезгливо наклонившись с высоты, Алексей Федорович достанет-таки двумя пальцами эту маленькую и мокрую Зинаиду Игнатьевну, эту сучащую ножками мокрицу. И тогда с доброжелательным любопытством он заглянет-таки в ее маленькие свиные глазки и с все той же тайной доброжелательностью откинет легко на костер. О, как быстро она, Зинаида Игнатьевна, обгорает, о, как лопается, скукоживаясь, кожа ее лица…

Ы-ззззз-ззз! Это был и в самом деле звонок в дверь.

- Кто там, Анна? – спросил Алексей Федорович, быстро затыкивая окурок в железное дно пепельницы, как будто это непременно должны быть пожарные, именно они, в огромных бравурно блестящих касках, как на каких-нибудь французских иллюстрациях времен Робеспьера, пришли, как какой-нибудь сосед, которому надоела однообразная классическая музыка с верхнего этажа и который теперь звонит в ярости, чтобы ворваться и, встав в позу, устроить беспрецедентный и безапелляционный скандал с оскорблениями, с отборными и отменными ругательствами, чтобы, блядь, разрядиться, да, на хуй разрядиться, сорвать, да, ебаный в рот, сорвать наконец напряжение своей бессмысленно классической жизни, как пружина кровати срывает иногда наконец и уносит даже саму кровать.

- Кто там? – зевая, повторил Алексей Федорович.

Это и в самом деле оказался вождь. И лицо вождя было искажено гримасой.

- Как ты мог?! – закричал он с порога с брызгами слюны.

- Что я мог?

- Как ты мог так бездарно меня опорочить?!

- Опорочить? Тебя?

- Да, Алексей Федорович, меня! Вождя, блядь, революции!

Из соседней комнаты выплыла Анна. Белая рыхлая, она недоуменно посмотрела на раскрасневшегося с усами мужчину и, покачивая крупными бедрами под малиновым надорванным халатом, грузно проплыла в бельевую. Сквозь нее, сквозь Анну, словно бы глядя ей вслед, Алексей Федорович увидел ту самую девочку лет двадцати, которая так понравилась ему на собрании, как она, девочка, дышала, как она, девочка, жила, как она вся лучилась, что было даже невозможно представить ее сжимаемой в его, Алексея Федоровича, объятиях. Она была развернута, как знамя, она трепетала, как счастливый и снежный кокаин, уносящийся в тупые переулки извечного гоголевского носа, наплевать, что никто ничего не поймет, лучше умереть на веселящем революционном сквознячке, чем устремиться в бельевую темную комнату, где на дне бака покоится то самое, вечно обоссанное… Анна хлопнула дверью, уткнувшись в белье. Алексей Федорович медлил. Медлил и вождь, глубоко вглядываясь в его лицо. И, наконец, они устремились по коридорам.

Это были какие-то странные коридоры – длинные и исковерканные, по которым они иногда неслись вверх тормашками, а иногда, не двигаясь, летели, не перебирая ногами, как будто их что-то несло. Несло, то разводя, то снова сближая, и тогда они мчались бок о бок, под руку, оба в черных велюровых фраках, белых сорочках с жабо и с манжетами в виде кинжалов. И их набриолиненные виски сверкали в темноте.

Они давно уже знали друг друга, gay pics они давно уже неслись в коридорах этих длинных и узких зеркал, этих обманчивых пеналов скомпрометированного семейного счастья и отворяющего аорты бессмертия мятежа. Иногда они хохотали и тогда их злорадный хохот, словно бы след копыт, освещал коридоры, и они шевелили фалдами своих велюровых фраков. Они говорили об оскорблениях, о некой среде оскорблений, об оранжерее безнравственности, где оскорбления надменно вырастают сами собой, как капуста, длинные ряды кочанов, разворачивающихся насмешливыми листьями. Они говорили о кельтском короле Бране, чья голова была когда-то зарыта в Лондоне, чтобы уберечь остров от нападений, говорили о чаше Грааля, о забывании и об обновлении, о тайно распаханной Зде... Они фехтовали блистательными молчаниями, парируя из-под манжетов свои артистичные па, и наконец, мало помалу, находя драгоценное равновесие, они все же условились.

Лунный свет щедро полил зеркала коридоров, растворяя следы пребывания этих двоих. Лунный свет заглянул в самые что ни на есть маленькие и малюсенькие щели, тщательно заливая их желтизной, чтобы желтизна нигде не смогла просочиться обратно. Загримированная тишина загремела цепями. Последнее «да» Алексея Федоровича защелкнулось, как поворот ключа… И, как предвестник, из бельевой темной комнаты траурно выплыла Анна.

- Кто это был? – спросила она, зевая.

- Да так, никто, - повернулся Алексей Федорович спиной.

Через час они стали ужинать - медленно и cartoon porn тщательно пережевывали пищу, отправляя ее в тела.

Ровно в десять Алексей Федорович из-за стола встал и скоропостижно стал одевать ботинки.

- Куда ты? – спросила, сонно отрыгивая, Анна.

- Пройтись, hot lesbian porn сестра моя.

- А почему сестра?

Черная улица встретила его синей лаской. Словно бы снова ненадолго вернулось лето и ненадолго вернулась таинственность, когда все еще в первый раз и нескладный порыв еще не завершен финалом, который всегда возвращает назад в своей заботливо отрицательной попытке. Так думал Алексей Федорович, пробираясь через деревья, перешагивая через исполинские стволы и отводя их мелкие ветви от своего лица, пока осторожно не вышел на гравий, хрустящий, как ночью на пляже, когда огромные, едва светящиеся волны, глубоко вздыхая, гулко обрушиваются и откатываются назад, сотрясая в темноте одинокий безвинный берег. Огромный, выше домов, которые были ему теперь лишь по колено, Алексей Федорович брел по дорожке, романтически улыбаясь:

«Теперь мне даже не надо спускаться в метро».

Да, отныне этот вход не вместит даже его огромную жизнетворную ногу. Молодость, смеясь, на огромной скорости обжигала ему лицо. И девчонка, с предвкушаемым страхом первого поцелуя высовывая из-за куста листьев свою безалаберную руку, шаловливо трепала копну его потрескивающих искрами волос. Алексей Федорович ощутил в себе силу белого корня, таящегося в темноте.

«Черт с ним, что его может съесть и свинья», - задорно подумал он, перешагивая через сруб казино и выходя на широко освещенный в разливе проспект.

Никто не узнал его и, несмотря на свою огромность, он по-прежнему продвигался инкогнито. Неузнанный характер, несмотря на всю свою прямизну, он все еще никак не мог быть разоблаченным, он все еще, несмотря на малую форму, не мог быть выдавленным из своей двусмысленной кожуры.

Так он и спустился в глубокий колодец, где переоделся, осторожно накладывая себе на лицо грим и подправляя брови черным, артистично-скрипичным карандашом. В глубине колодца, обвитого коричнево-чешуйчатым кабелем, в переданной ему вождем одежде он обрел свою тайну первого раза. Внизу, под его свежими сапогами герцога лежала та самая сонно запекшаяся жижа, изгнанная из низких, многоэтажных домов через специальные изогнутые коленца. Но это было уже не важно, жижа была уже не важна. Выпустив из рук своих свою прежнюю жизнь, Алексей Федорович смотрел, как она, разворачиваясь, уплывает в тоннель, как тонет в говне его кофта, как набухает и надувается пузырем пиджак, и только лишь ботинки, как две одинокие чистые лодочки, уплывают вдаль этой дантовой трубы, зеленеющей дыханием людских испражнений.

Из колодца Алексей Федорович поднялся по ступеням сверкающей лестницы. Чистая и безупречная роба теперь выдавала в нем молодца. Вождь сообщил ему тайное имя, чтобы он смог войти в тайное сообщество безнаказанно.

Революционеры вечеряли за огромным столом. Они разделили свою смерть на вчера, сегодня и завтра, и радовались жизни сейчас. Революционный веселый пир восставал из мрака обыденности. Революционная оргия сплетала обнаженные в своей радостности тела. Они пили за светлое братство, преломляющее в свете любви своей утопический идеал. Они пили за невозможное, за предвечный конец Кали-Юги, и свои наслаждения, щедро разбрасывая эрос смертельных ласк, посвящали грядущему времени. А длящуюся без конца современность просто намазывали на бутерброды и выбрасывали в широко освещенное окно на головы черных в черных масках агентов, терпеливо караулящих их деяние в недеянии. Но в глубине своей светлой бутербродной игры, революционеры все же оставались трагичны, ибо были воинами и знали, что любая война начинается, лишь когда нереальное становится реальным. И их вождь пытался мучительно угадать. Долгими ночами в полете над яствами, над брошенными тортами, над ненасилием ненависти вождь пытался найти эту реальность и угадать.

И однажды все наконец сошлось и все наконец встало, как в гороскопе, когда звезды танцуют назад, танцуя вперед, и в мимолетном выстраивании освобождают возможность, которая лишь кажется невозможностью.

«Лишь если, лишь если…» - вождь повторял, мучительно глядя на дверь.

Вождь был готов и он ждал, сжимая в объятиях четыреста ланей. Четыреста тысяч изумрудных коней были готовы сорваться с алмазных скрижалей. Четыреста миллионов темного человеческого вещества готово было зашевелиться в ночи и, смахивая со своих потолков засиженные черные люстры, было готово взглянуть туда, где должно было восстать новое солнце… Но было уже без двадцати, а Алексей Федорович все не шел и не шел. И революция никак не могла сдвинуться на циферблате вождя.

«Напрасно, - думал он. – Нет, не угадал».

Но без пятнадцати вдруг заскрипели ступени, что были чуть ниже порога земли.

Толстогубый и толстозадый мальчик медленно отворил дверь, узнавая и не узнавая, толстогубый и толстозадый мальчик склонился перед паролем, пропуская туда, где Алексей Федорович мог обождать и где перламутровые часы на стене показывали без пятнадцати.

Через щель в портьере его разглядывали глаза вождя. Взгляд был задумчив, как последнее short term loan из утр Кали-Юги.

Это долгое звездное утро готовилось длинными ночами нежных ножей. Это утро подозревалось жадностью нетленных соитий. И напрасно некоторые из тайно не верящих мальчиков тайно целовали вождя за его нереальность.

Было уже без пяти. Алексей Федорович нервно искусывал губу. Сердце его дрожало, и в дрожи своей все же выдрагивалось в сталь.

Первой вошла девочка. Щурясь от света, она оглядела открывшуюся из-под робы наготу, сделала па и припала. И тогда из углов выступили революционные тени с бичами, обрядившиеся в игру во имя истинной смерти. В их веселости была скрыта тайная скорбь. И они замерли в вечности последнего и единственнейшего из мгновений, как актеры рушащегося театра, когда осколки лопающихся прожекторов взрезают вены остающихся играть на сцене и бутафорный град нарисованного вулкана сливается с рушащимися обломками бетонных балок, и в темноте предутреннего, все еще освещенного люстрами города, бетонная черная пыль восстает на месте бутафорного здания театра, обнажая непоколебимую и сияющую, и восстающую из пепла звезду.

Ровно в три вождь вышел из-за портьеры. Алексей Федорович настиг его взгляд. Мускулистый обнаженный кентавр гарцевал, откидывая породистую гриву.

«Ты ли?» - усомнился было Алексей Федорович красоте вождя.

«Ты ли?» - прочел он свое отражение в его любящих глазах.

«Ради тебя».

«Ради конца Кали-Юги».

Нож вошел глубоко. Собранный из наготы, сотканный из пустоты сияющих взглядов, из алмазных подвесок Миледи, подаренных девочке… вскрикнула Анна, на часах поскользнулся черный агент и – всколыхнулись темные массы, называя имя новой звезды. Отрезанная голова вождя покатилась на мраморный пол, и уже свистели бичи, забивая подосланного убийцу.