Андрей Шульгин
Сынок
Он вернулся домой, тяжело дыша в свою память. Перекрестил взглядом соседние дома, и отварил прогнившую дверь, ведущую в родительский двор. Мать не узнала его, а потому не обратила никакого внимания на забредшего путника. Он же, усталый после дороги, растянулся под навесом, что ещё в его детские годы был поставлен в саду, потеряв, на время, связь с реальностью.
Пелена сна развеялась только под вечер. Сев он крепко мотнул головой, словно хотел окончательно стряхнуть с себя паутину сновидений державшую его в своей власти несколько последних часов. Подцепил на крючковатый палец нехитрый заплечный мешок, с которым пришёл, и побрёл в дом. Мать как раз села ужинать. Не говоря ни слова, он отобрал у матери тарелку с прокисшей кашей, ополовинил её, сунув в старушечьи руки недоеденное. Отёр губы тыльной стороной ладони и шагнул в некогда принадлежавшую ему комнату, плотно прикрыв за собой дверь. Оставшись один, он достал из мешка почти полную бутылку водки и в два глотка осушил её. Подождал, пока хмель начнёт резвиться в голове, а, дождавшись, надсадно запел единственную известную ему песню, в которой слова были похожи на дым, а точки с запятыми, то и дело менялись местами. В соседней комнате громко скребла об стену жёлтыми, сухими пальцами его мать.
Утром в их доме появился сосед, Григорий, видимо уже прознавший о его возвращении. Перекинувшись парой пустых фраз со старухой, сосед, распахнул дверь его комнаты:
– Здорово! – Брякнул Григорий с самого порога. – Вот пришёл посмотреть ты это или не ты вернулся.
– Ну и как? Я?
– Да вроде ты.
– Ну и хорошо, раз я.
– Где был-то? – Осведомился Григорий. – А то люди разное сказывают.
– Вот у этих людей и спроси, где я был. Люди всегда лучше знают.
– Да, говорю же тебе, – разное сказывают. – Не унимался Григорий. – Одни говорят сидел, мол.
– Раз говорят, стало быть, правда.
– Да? А другие говорят, что белка тебя накрыла, вот ты в больнице и пропадал.
– И это значит правда.
– А некоторые, essay writing что с какой-то приезжая бабой сбежал.
– Тоже, правда.
– Да ну! С тобой говорить… – обиделся Григорий. – Скажи тогда, что делать собираешься?
– А вот этого я сам не знаю. Надо будет у людей спросить. Им, поди, уже известно.
Григорий помялся у порога, но, видя, что продолжения беседы не предвидеться попрощался и пошёл прочь.
А он продолжал лежать на старенькой панцирной кровати, заложив руки за голову и уперев взгляд в потолок. На грязно-белой плоскости потолка перед ним, как на экране в кинотеатре, проплывали сцены беззаботного детства и щедрой юности.
Насмотревшись в потолок, он, наконец, поднялся с кровати. Выйдя в соседнюю комнату, уставился глухим взглядом на мать, копошившуюся в углу. Та лишь на миг повернула голову в его сторону, мазнув через плечо парой выцветших глаз, но словно ничего не увидев, отвернулась, вновь принявшись за своё занятие.
Миновав двор он вышел на улицу, и та повела его смутно-знакомыми лабиринтами к дому с синими ставнями. Входить во двор он не стал. А стал прохаживаться в зад-перёд вдоль невысокого, порядком покосившегося забора, пристально вглядываясь в глубину пышного сада раскинувшегося за изгородью. Долгое время во дворе никого не было. Но он не уходил, продолжая бродить возле забора с немым упрямством забытого на вахте часового. В конце концов, он дождался.
– Эй. – Негромко позвал он.
Она не услышала.
– Эй! – Позвал он уже значительно громче.
Она дёрнула головой, и на миг опешила, узнав его. Придя в себя, подошла в плотную к забору и так посмотрела ему в глаза, будто желала прочитать в них всю его жизнь.
– Пришёл? – После недолгой паузы вымолвила она.
– Пришёл.
– А зачем пришёл?
– Не знаю.
– Хорошо тебе. Делаешь, а не знаешь зачем. Всем бы так.
– Что же хорошего?
– Естественно всё получается. Напрягаться не надо. Думать не надо. Захотел, ушёл. Захотел, пришёл. Вот и завидую тебе.
– А-а. Не знаю, может и вправду хорошо.
В их разговоре повисло молчание. Он пожевал что-то невидимое губами, и спросил:
– Ты как?
– Да никак! – Неожиданно резко вырвалось у неё.
– Плохо?
– Почему плохо, – хорошо. Да, нет на самом деле хорошо, ты не думай. Вот. А уйдёшь, – ещё лучше будет. Так что ты иди. Иди, иди. Я тоже пойду, мне в дом надо. – С этими словами она развернулась, и действительно направилось в сторону дома, мелькавшего синима ставнями сквозь зелень сада.
– Ну ладно. – Буркнул он, и тоже побрёл прочь.
На этот раз дорога вывела его к берегу неширокой речки. Он сел невдалеке от воды и стал смотреть вдаль. Мысли роились в его голове, но оставались по большей части непонятыми. Река уносила мутную воду в серую даль начинающегося вечера, а ему казалось, что вместе с водой утекает в никуда его жизнь.
Он вернулся домой затемно. Послонялся по двору, разглядывая неровные стены сарая. Провёл рукой по стволу яблони росшей здесь ещё со времён его детства и зачем-то после, долго нюхал свою ладонь, будто желал распознать запах прошлого. Напоследок внимательно поглядел в колодец и пошёл в дом. Внутри дома было темно. Двигаясь на ощупь, он вошёл в материну комнату, старуха похожая на груду лоскутов спала, отвернувшись к стене. Он сжал её плечо своей жилистой рукой, и плечо матери показалось ему пустым внутри. Начал трясти старуху. Та дёрнулась, и подняла голову, уставившись на него непонимающими глазами. Даже сквозь темноту он ощущал пустоту, свозившую из её сухих глаз.
– Мама.
Она не ответила, всё так же пугая его бессмысленностью своего взгляда.
– Не узнаёшь меня мамка? Да? Сын я твой. Отдутого вон вылез. – Он похлопал разлапистой своей ладонью по сморщенному материнскому животу. – Не помнишь разве? Как носила меня? Как я на свет белый явился? Сама же рассказывала – вышел я из тебя, и ну давай ножками сучить, будто бежать куда-то собрался. Даже не закричал, знай себе ногами по воздуху еложу. Вот, так без крика моего младенческого поняла ты, что живехонького мальца родила, а не труп гниющий. Да, мамка, как начал я тогда ножками своими сучить, так и сучу ими до сих пор по земле. Сколько дорог прошёл, где только не был, чего ни ведал, только вот нет мне покоя, мамка, нигде. И не будет, чую покоя-то мне. Почему так мамка, а? Не знаешь? Не знаешь, вижу. Как так не знаешь, я же ведь целиком из тебя? Тобой порождён, и ничего во мне нет такого, что бы от тебе не было. А вон, оно как значит, ни ты не знаешь, ни я, равны мы с тобой, мамка, получается. Равны в неведении своём. А может, пустишь меня назад? А, мамка, назад в пузо своё. Мне там хорошо было, наверное, тепло, спокойно, мысли всякие не одолевали. Как мне назад в тебя влезть? Я б смирно сидел, тихо. Эх, да ведь не влезть-то, не влезть. Родила ты меня мамка, да пустила по миру бродить неприкаянным. Вот и брожу. Долго ли ещё, – сам себя спрашиваю. Эх, мамка.
Тут только он заметил, что старуха так ничего не понявшая и так ничего не увидевшая, вновь забылась, похожим на драный сапог, старческим сном. Он отвернулся от кровати, темнота материнской комнаты показалась ему вязкой и плохопахнущей. Не зажигая в доме света, он пробрался в свою комнату и не раздеваясь бросился на кровать, плотно сомкнув веки. Вскоре он заснул, он спал крепко и безрадостно, и не мог знать, что посреди ночи возле дверей его комнаты сначала послышались шаркающие шаги, а мгновением позже на пороге её, зачернела в темноте, ветхая материнская фигура. Мать вплотную приблизилась к спящему, два худых пальца её чуть коснулись его широкого лба, а высохшие губы едва разжались, чтобы обронить вымученное и одновременно с тем невероятно нежное слово:
– Сынок.
Начало и конец
Скорбь и траур поселились в семье Игнатия и Марьи, с первым детским криком. Хоть и готовились к неизбежному заранее, знали обо всём, да всё одно, – когда горе приходит и своей костлявой рукой сожмёт тебе сердце, разве удержишься от плача и тоски? Почти девять месяцев, с того самого дня, как Марья вернулась домой, будто сама не своя, пряча от всех полные слёз глаза, тихо позвала Игнатия, и с трудом сдерживая крик рвавшийся, откуда-то изнутри рассказала ему обо всём, – не было больше покоя в их доме. Игнатий, тогда, выслушал всё мужественно и угрюмо, не стал причитать, ясное дело – мужик. Лишь обнял за плечи жену, да сурово обронил в её чуть подрагивающие от внутреннего плача уши:
– Что поделаешь, судьба у него значит такая. Чему быть, того не миновать.
В следующий миг, Марья, мелко затряслась и зашлась громким воем от нахлынувшего на неё безутешного горя. Игнатий закурил. И лишь огненный кончик сигареты, ходивший ходуном в мосластых пальцах его, выдавал истинные чувства супруга Марьи. Утешать больше не пытался, – знал бесполезно. Да и как от такого утешишь? Что скажешь? Воистину – горькие часы теперь ожидали Игнатия и Марью, тоскливые и безрадостные.
И потекло время, которое Игнатий мерил сигаретами, а Марья плачем. Сначала узнали родные, – утирали слёзы, обещали не оставлять, и когда всё случиться придти помогать. От чужих поначалу скрывали, – что горем хвастать? Да ведь как правду утаишь, – когда оно растёт с каждым днём всё больше? Само собой – начали замечать. Всё чаще Марья вздрагивала, под сочувствующими взглядами знакомых или совсем уж посторонних людей. Кто мог проглотить ком в горле, обязательно подкатывающийся из неведомо каких глубин души, после увиденного-то, – тихим голосом спрашивал, получая в ответ кивок с неизбежной слезой, срывавшейся из глаз Марьи.
Меж собой, Игнатий и Марья, говорили теперь мало. В молчании готовились к грядущему. Всё чаще по ночам Игнатий просыпался разбуженный стенаниями жены, стоящей на коленях в углу возле почерневшей от древности двуперстной иконки.
– Да, как же это так… за что тебе горе такое… сердешный мой… за что Господь покарал? – голосила Марья, облапив своё раздувшееся пузо.
Игнатий, в минуты эти, не вставал, не ощеривался на жену частоколом мата, как бывало прежде. А лишь закуривал.
Марья же наревевшись, выползала из угла, и чуть шатаясь, натыкаясь в темноте на невидимые углы, всхлипывая, добредала до супружеского ложа, бухалась в постель, и, прижимаясь к тёплому плечу Игнатия, забывалась до самого утра.
Сколько от беды ни бегай, она всё равно быстрее тебя. Догонит. Вот и к Марье с Игнатием заглянула эта непрошеная гостья. Ещё с утра Марья поняла – сегодня всё и станется. А к вечеру, когда боль обглодала её чрево, а скорбь навечно зашила улыбку на молодом, и до того дня ещё, миловидном лице, – появился он. Изобразив гримасу удивления, он разразился тоскливым, словно отходная молитва, воем. Заслышав который, Марья, глухо застонала и провалилась в спасительное небытиё. Когда же, ужасный крик этот, пронзил стены и долетел до Игнатия, напряжённо ожидавшего роковой развязки в соседней комнате, – тугая мужская слеза стала искать дорогу вниз, среди кустистых зарослей давно небритых щёк.
Весть о горе Игнатия и Марьи разлетелась быстро. Да чего там, ведь многие знали, и всё же тяжёлый вздох вырывался у каждого, кто слышал об этом.
К супругам потянулись стайки родственников, друзей, знакомых. С соболезнованиями, с предложениями о помощи. Со всеми делили Игнатий и Марья свою беду. И верно – разве в одиночку такое превозможешь.
А что же он? А он ничего, не зная, не понимая, будто острым шилом щупал своей улыбкой всех подходящих к его маленькой кроватке. Сучил ножками, мочился в пелёнки. Мал ещё. Видано ли, что бы младенец, когда-либо мог постичь ту горькую участь, что выпала на его долю?
Игнатий и Марья, тем временем собирали всех на безрадостные посиделки. Пришедшие горевали, пили водку напополам со слезами, закусывали вздохами. Уныние и плач стояли над столом, в доме, Марьи и Игнатия в ту тяжёлую для их молодой семьи годину.
На прощание все гости пошли к младенцу. При виде беззащитного розового тельца, женщины совсем лишались самообладания заходясь, каждая, в протяжном вое, слившимся в единый, будто паровозный гудок, рёв. Мужики нервно вздрагивали плечами, губы их беззвучно шевелились, как если бы разговаривали они с пустотой. Самые слабонервные отворачивались, не в силах глядеть на беспечные ужимки младенца. И лишь старик Никанор, с достоинством и чинно готовившейся к собственной кончине, и поведавший на веку не одно рождение, – ближе всех подошёл к младенческой кроватке, наклонил своё затянутое в густую бороду лицо, и проскрипел старческим голосом, словно выблевал:
– Странник. Ты откуда?
Беда будто решето с водой – вроде полное да быстро вытечет. Вот и Игнатий с Марьей отгоревав по младенцу положенное, начали всё чаще замечать то солнечный пригожий день, то птиц что беззаботно щебечут вокруг них, а то и друг друга. Смирились.
Младенец же рос, осваивая премудрости мира, в который ему довелось попасть по велению неласковой судьбы. Нарекли его Михеем. Теперь лишь изредка Марья, заглядевшись на играющего сорванца, пускала по одутловатой щеке своей невидимую постороннему глазу слезу. Впрочем, Игнатий почти всегда замечал это, и тогда казалось ему, что в слезе супруги, как в волшебном зеркале отражается целый мир со всеми его горестями и бездонной тоской.
Михей взрослел, как холодной водой ополаскивался, – с задором и упрямством. Повзрослел, – стал жить. Жил, словно плетью essay writing service обух перешибал – натужно да безрадостно. Как все, в общем.
Время шло, когда не шло – бежало, когда же не бежало – плелось. И Михей вместе с ним. Однажды, Михей заметил, что подкравшаяся старость изнасиловала его лицо. Теперь лицо напоминало ком грязи. Михей обрадовался, – значит, конец скоро. Теперь он каждый день пялился на себя в зеркало, с ликованием обнаруживая в себе самом всё новые признаки старения. Михей одобрительно крякал и ласково тёр пальцами морщины, бороздившие его осунувшиеся, в последнее время, щёки.
Михей упоённо наблюдал, как слабеют его руки и ноги, как всё меньше тепла остаётся в его старческом теле. Вот и сердце начало вести себя по-другому, нежели в молодые годы. Сейчас оно уже не выбивало стройный барабанный ритм, а было похоже на влюблённую девушку, – трепетало, замирало, работало капризно и непоследовательно.
Михей, чего греха таить, любил прихвастнуть стремительно ухудшавшимся своим здоровьем, перед соседями и знакомыми. Особенно завидовали ему однолетки, – многие из них были ещё краснолицыми крепкими стариками, хмурились и тяжко вздыхали они, завидев перед собой болезненного Михея.
Настало время Михею помирать. Ещё за неделю с лишним до этого, он слёг. Нежась на предсмертном ложе, Михей, перебирал в памяти все события своей муторной жизни, и блаженно улыбался в перестающий держать его мир. Дети, Михея, – взрослые сын и дочь, в спешке готовились к предстоящему торжеству. И даже три внука, обычно столь непоседливые и шумные – присмирели, боясь шалостями своими омрачить последние дни деда. Соседи и родственники, пребывающие в ожидании будущего праздника, с хлебосольными закусками и выпивкой, придумывали остроумные заупокойные тосты, выбирали щедрые подарки.
Предсмертные хрипы Михея, собрали вокруг всю семью. Короста жизни отпадала от души его. Старик несколько раз дёрнулся, оскалился сквозь покрытые пеной губы и помер.
Уже к вечеру дом Михея был полон веселящихся гостей. Непрерывной толпой шли они, что бы поздравить детей, внуков, и прочих родственников, с радостным событием. Посетителей было так много, что не представлялось возможным вести их всех разом любоваться покойником. Группами выходили они из-за праздничного стола и уже хмельные, раскрасневшиеся с тяжёлыми от кушаний животами, шли в соседнюю комнату, где посредине неспешно и величаво, будто сфинкс подле тысячелетних пирамид, возлежал Михей. Пришедшие неизменно умилялись трупной желтизне его тела похожей на ровный солнечный загар, в порыве нежности обнимали Михеевых родных и размазывали свои лица в огромных добродушных улыбках. А ровесница Михея баба Аня, вошедшая при виде покойника в раж, забыв о годах своих, стала носиться вокруг холодного тела, беспрестанно выкрикивая:
– Свободен! Свободен! Свободен!
Слёзы Анюты
Анюта хотела быть женщиной, а стала бабой. Она желала любви, но всегда получала мятую фальшь. Жизнь смотрела сквозь неё и иногда ей казалось, что барабаны вселенной отбили панихиду по ней, ещё при жизни.
Однажды, когда зима струилась по её лицу, тонкой ниткой холода и печали, появился Незнакомец. Он был ни на кого не похож, даже на себя. Незнакомец пристально рассматривал Анюту сквозь густые усы. Душа Анюты начала менять цвет, и из нестерпимо серой в один миг превратилась в ярко фиолетовую. «Он» – подумала Анюта своими карими глазами. «Я» – словно в такт её мыслям прошелестел Незнакомец буйной шевелюрой русых кудрей. Не в силах больше сдерживаться, Анюта бросилась к Незнакомцу и потеряла себя в его тёплых ладонях.
Нашла себя, Анюта, среди мятых простыней собственной постели, несколькими днями позже. Её нагая грудь, словно страж воспоминаний, возвышалась над мыслями. Незнакомца нигде не было.
Вновь, дни стали напоминать Анюте битое стекло, а ночи – траурный марш. И только, где-то, в самых кончиках пальцев, ни угасала надежда на возвращение Незнакомца. И вправду, – когда весна растопила седину Анютиных волос и та хвасталась, сама себе, перед зеркалом, ровным каштановым цветом их, – Незнакомец вновь явился к ней.
На этот раз Анюта вела себя осторожно. Она супилась на Незнакомца сквозь тонкие морщины бледного лба. И не хотела подходить к нему ближе, чем на расстояние одного вдоха.
Незнакомец же, наоборот, вёл себя, как ни в чем, ни бывало. Даже наглее чем раньше. Он куражился лицом и паясничал телом. В конце концов, Анюта, начавшая казаться себе уткой притаившейся в камышах, разрешила вспугнуть себя и, воспарив над Незнакомцем, густо захлопала крыльями.
Анюта внимательно следила за Незнакомцем, не желая отпускать его. Один раз, ночью, Незнакомец выскользнул из Анютиной постели и стал блуждать по лабиринтам темноты её квартиры. Анюта, до того лишь претворявшаяся спящей, неслышно последовала за ним. В конце концов, Незнакомец остановился перед большим тазом с водой, как гвоздь торчащим посреди комнаты, Анюта полевым одуванчиком замерла позади Незнакомца.
– Вода, это наши воспоминания, - сказал Незнакомец Анюте, не оборачиваясь.
– Если вода замерзает, мы забываем тех, кого любим, – продолжил он.
Анюта безлико молчала за спиной.
– Если вода обращается в пар, мы прощаем тех, кого любим, – снова изрёк Незнакомец, не оборачиваясь.
– Никогда не смейся, глядя в celebrity porn videos воду. Грешно потешаться над своим прошлым. Это может привести к тому…
Недоговорив, Незнакомец схватил таз, поднёс ко рту и махом выпил из него всю воду. Он повернул к Анюте своё лицо и та ощутила, как выпитая Незнакомцем вода стала заполнять её живот. Через мгновение она поняла, что Незнакомец уже не стоит перед ней, а плывёт по её утробе увлекаемый хлынувшей туда водой. Не в себе от ярости, Анюта, рухнула на пол, и изо всех сил стала колотить руками по пузу, надеясь таким образом достать до плещущегося где-то глубоко внутри Незнакомца. Бесполезно. Вскоре Анюта догадалась, что Незнакомца уже нет в ней, – он уплыл неведомо куда с потоком выпитой им воды.
Время корчило Анюте гримасы, а звуки казались все на один лад. Анюта думала, что солнце давно погасло, и что сама она лишь только притворяется живой. Иногда она набирала полный таз воды и громко хохотала наклонясь над ним. Ей было жалко, что Незнакомец так и не сказал, о том, чем всё может закончиться, если долго смеяться над своими воспоминаниями.
Лето заплело Анютину косу, отпустило на свободу грусть. Анюта не очень удивилась, когда вновь увидела перед собой Незнакомца. Она даже захихикала самыми краешками ушей, и спросила его без лишнего лукавства:
– А, что будет с теми, кто смеётся прямо в воду?
– Кто смеётся над прошлым, – лишается будущего. – Тихо проговорил Незнакомец, и протянул к Анюте белизну своих рук.
Анюта, снова отдалась во власть его седых чувств. Ей уже не хотелось удерживать Незнакомца рядом с собой, так как понимала она всю бесполезность этой затеи. И всё же какая-то печаль продолжала томить её душу. Анюте подумалось, что если Незнакомец, тоже тоскует по ней во время своего отсутствия, то и ей наверняка легче будет переносить разлуку.
– Ты скучаешь по мне? – Спросила она Незнакомца.
– Я не могу скучать по тому, кого не знаю. – Ответил он.
Незнакомец исчез как обычно, не попрощавшись. Когда он ушёл, Анюта, вдруг ощутила всю правоту его слов, о том, что у неё больше нет будущего. Журчащая струйка воды, унесла его вместе с Анютиным смехом. Вместо будущего у Анюты теперь должен был быть ребёнок. Анюта не хотела этого ребёнка, но боялась его потерять. Ей казалось, что ребёнок тоже, когда-нибудь, исчезнет, как и его отец.
Когда осень играла с Анютой в поддавки, Незнакомец снова заглянул в её hot lesbian porn глаза.
– У нас будет ребёнок. – Сразу же призналась ему Анюта.
– Дети, это пустое. – Ответил тот, но, всё же видимо заинтересовавшись, приблизил своё лицо к Анютиному животу. – Он будет похож позавчерашний четверг. – Констатировал Незнакомец.
Анюта подумала, что не важно на кого будет похож ребёнок, – лишь бы счастье всегда болталось у него за плечами. А вслух сказала:
– Этот ребёнок, – твой подарок мне.
– Я никому не дарю подарков. – Ответил Незнакомец, уткнув палец в Анютин живот, и пытаясь пощекотать, сквозь её тело, ребёнка. – Тем более, я не расплачиваюсь детьми.
– Я рожу его для тебя.
– Никогда не распоряжайся тем, что ни может никому принадлежать. – Процедил незнакомец сквозь полуприкрытые веки.
Той же ночью Анюта проснулась оттого, что Незнакомец разговаривал с её плодом, она не успела вникнуть в суть фраз, но как ей показалось, Незнакомец предлагал ему что-то.
«Что можно предложить ещё не родившемуся ребёнку?» – hd milf porn подумала Анюта. Однако сон навалился на неё невыносимой тяжестью неги, и она будто провалилась в бездонный колодец сновидений. Впрочем, у этого бездонного колодца оказалось дно, которое представилось Анюте в виде залитого солнцем холмистого пейзажа. Сама она стояла, в низине, по колено в густой, нежно ласкающей кожу траве и наблюдала, как от неё в сторону высокого холма удаляются две фигуры – большая и маленькая. Это были Незнакомец и их общий ребёнок. «Они уходят навсегда» – вдруг поняла Анюта, чувством, природу которого вряд ли смогла бы объяснить. Со всех ног Анюта бросилась за удаляющимися фигурами. Казалось, они шли медленно, однако расстояние между ними и Анютой только увеличивалось. Анюта бежала ещё несколько минут, но потом начала выбиваться из сил. Трава заплела её ноги, и она рухнула в мягкую зелённую массу. Сдавленный крик, который шёл от самого сердца, вспорол стоящую вокруг тишину. В этот момент, Незнакомец и их будущий ребёнок, дошедшие уже до самой вершины холма, повернули к Анюте свои счастливые лица и, прощаясь, замахали ей руками. Новый крик, Анюты, полоснул по залитым ослепительным солнцем холмам. Этот же крик разбудил её, вернув в собственную постель. Незнакомца рядом не было. Анюта схватилась руками за живот и с ужасом поняла, что он пуст. Отчего-то Анюта знала, что больше никогда не увидит их. Она села на своей кровати, и тяжёлые слёзы полились из её глаз. Анюта, сидела и плакала, и долго не могла понять, что в этом её плаче не так. Наконец, до неё дошло, – вытекающая из глаз влага стекает до середины щёк, а затем исчезает, обратившись в пар. И в этот момент, что-то тяжёлое и тёмное, отлегло от её сердца.
Тоска
Я отчётливо помню тот день, когда дед мой стащил всю тоску в сарай, черневший неказистой халупой за нашим деревенским домом. Помню, как я – тогда ещё black porn пятилетний малец, выбежал на дорожку ведущую к сараю, и ошарашено следил за усердными действиями деда. Дед тужился, кряхтел, стариковские ноги его скользили по жирной грязи, густым слоем покрывавшей наш двор, – но своё дело твёрдо хотел довести до конца. Согнутый напополам под тяжестью тоски, он в фанатичном беспамятстве тащил её в сарай. А рядом причитала моя бабка. Рыхлый вой её, настолько не совпадал с беспросветным упорством изнемогающего под непосильной ношей деда, что в моей душе родилось едва преодолимое желание избить её, и долго таскать за седые космы, до тех пор, пока не прекратит она этих стенаний. Я и сейчас жалею, что тогда был слишком мал для этого.
Лишь к вечеру управился дед со своим нелёгким делом. Заканчивал работу он уже в полной тишине – бабка, сорвав, в конце концов, голос, махнула рукой, уйдя в дом. Лишь я продолжал следить за ним из-за кучи отсыревших поленьев. Дед навесил на дверь сарая тяжёлый замок, отёр покрытый испариной лоб рукой и грязно выругался. Мутный взгляд его выудил меня из hentai porn вечерних сумерек:
– gay pics Пошли в дом. – Коротко скомандовал он.
Теперь, когда тоска была заперта в сарае, дед надеялся, зажить другой жизнью. Дед думал, что редкая борода его снова будет развиваться по ветру как флаг, а жёлтые кривые зубы ещё не раз глянут на мир сквозь широкую улыбку. Не судилось. Уже на следующий день дед слёг. Тщедушное тело не смогло вынести давешней нагрузки. Чем ближе был его конец, тем сильнее сгибалось тело пополам, принимая ту позу, в которой носил он тоску в сарай. Даже в гробу дед норовил приблизить свою грудь к коленям, отчего казалось всем, будто он хочет сесть в смертном ложе, и попросить чарку самогона на помин своей души.
Когда схоронили деда, настала очередь бабки. Та недолго пряталась от смерти своей, как созревшая девка не может вечно отказывать милому её short term loans сердцу жениху. В одну из летних ночей бесконечность позвала её.
С тех пор я жил только с матерью и отцом. Жили хорошо, а не весело. Отец смотрел на мир, как снег пахал – бессмысленно, но с упорством. Да всё плевал в никуда. Так он и запомнился мне, – сидящем на завалинке подле дома, в майке и резиновых сапогах, и плюющим. В плевках его чувствовалась какая-то озадаченность. Белые сгустки слюны вырывавшиеся из обрамлённых небритыми щёками растрескавшихся губ, описывали в воздухе дугу и навеки исчезали в пустоте. Взгляд отца, словно пригвождённый всегда следил за полётом очередного своего плевка, даже исчезнув, плевок продолжал занимать его внимание, будто видел он, куда летел, и куда попал плевок этот очутившийся в мире незримого. По выражению лица отца можно было понять, когда плевок, где-то по ту сторону реальности, наконец, достигал своей цели. Отец тогда удовлетворённо хмыкал, а по краям глаз его начинало играть едва уловимое лукавство. Он снова ворочал языком во рту, собирая новую порцию слюней для ещё одного залпа по неизведанному.
Мать была женщиной кроткой, вечно рассказывала сама себе какую-то историю, не имеющую ни начала, ни конца. Только раз в месяц белый свет мерк в её глазах, она запускала руку под подол, измазывалась женской кровью своей, шла на околицу и там долго, в одиночестве, голосила песни. В это время щёки ее, густо намазанные кровью будто румянами, надувались как меха кузнеца, раздувая перед ней невидимое пламя какой-то страсти.
Я же, малолетний сорванец, бегал по двору, спотыкаясь о собственное имя. Иногда, детские игры, заводили меня к сараю, где под ржавым замком хранилась вся наша тоска. И тогда я, бросив забавы, припадал к занозистым доскам сарая, рассматривая тоску в узкие щели. В эти минуты казалось мне, что где-то внутри, в самой темноте, прячется мой дед, который впопыхах, тем памятным для меня днём, отнёс в сарай не только тоску, но и свою душу. А может быть, – думал я, – туда перебралась и душа бабки, и до сих пор воет она там, неслышным для живых воем, на душу деда.
Однажды, ночь разбудила меня глухой тишиной. Я встал с кровати, тихим шагом прошёл мимо матери, которая даже во сне продолжала бубнить сама себе нескончаемую историю. Выйдя за крыльцо дома, я ощутил, как ноги сами тянут к тому сараю, где лежала тоска нашей семьи. Повинуясь внезапному порыву, в темноте добрёл я до перекошенной двери сарая, и с удивлением обнаружил ее не запертой, какой была она уже много лет подряд, а зияющей темной пастью открытого проёма. Впрочем, дверной проём был не такой уж тёмный, – где-то в глубине сарая колыхалось тонкое пламя свечи. Я шагнул внутрь. Никогда ещё взгляд отца, которым он встретил меня, не был таким страшным и отрешенным. Отец, казалось, стал выше чуть ли не в два раза, и, выкатив из орбит огромные шары глаз, буравил ими меня до самых сокровенных уголков детской души. Я попятился, ожидая родительского гнева, а может быть и жестокого наказания. Но отец молчал, не сводя с меня тяжёлого взгляда. От этого стало ещё жутче. Молчание продолжалось. Похожий на пыль свет, источаемый притаившейся в одном из углов сарая свечой, наконец, дал возможность мне разглядеть на шее отца тугую петлю, навеки отделившую душу его от тела. Второй конец верёвки был накрепко примотан к крюку, зловеще торчавшему в кровле сарая.
Похороны отца прошли ладно и бесхитростно. Только мать, отчего-то хотела идти за гробом непременно голой, уверяя окружающих, что именно такой она навсегда останется в памяти усопшего. После похорон мать начала есть землю. Ела она с аппетитом, громко чавкая, иногда запивая из луж. Мир её сжался до размеров собственного рта. Как-то объевшись земли, она вошла в дом, с трудом передвигая ноги, не дойдя до кровати, грохнулась прямо на пол и к утру отошла. Мне было жалко лишь то, что она так и не успела досказать сама себе, свою же историю.
Вскоре я вырос и уехал в город. Каменные лабиринты домов увлекли мою душу, напоили допьяна сердце. Я считал ночи, вычёркивая из памяти дни. Мои года водили хоровод, а месяцы и недели играли друг с другом в прятки. Я женился, стал уважаемым человеком и ценным сотрудником. Меня любили женщины и ненавидели старухи. Я прокурил лёгкие и сорвал печень. Весь мир лежал у моих ног.
Одним вечером, темнота которого, как казалось мне, поросла мягким мхом, я заглянул в глаза жены, и увидел там себя. В чужих глазах я был ещё молод, но нестерпимо печален. Лицо было изъедено молчанием, а душа напоминала наковальню, лопнувшую под богатырскими ударами кузнеца.
Той ночью я не смог уснуть.
Когда утро отварило двери новому дню, я собрался, и вышел на улицу. Была ранняя весна, посеревшие от влаги угловатые коробки домов показались мне моей совестью. Сегодня я прощался и с ними, я прощался со всем. Через час быстрой ходьбы я дошёл до городской окраины, шероховатая дорога, похожая на шрам поперёк чьих-то вен, уводила от настоящего к прошлому.
Я шёл три дня. Ничего ни ел. Пил туман, похмелялся снегом. Спал в проталинах, укрывался ветром. На третьи сутки дорога довела до родной деревни. Родительский дом подмигнул мне детскими воспоминаниями. Обогнув, его я вышел к сараю. Здесь хранилась тоска, здесь же жили души моих предков. За его полупрогнившими досками чудилось кряхтенье надорвавшегося деда и седой вой бабки, из заплесневевшей тьмы сарая долетали звуки плевков отца метившего в неизвестное, и глухой рокот матери. Усталость навалилась на меня. Это была не только усталость от трёхдневного пути, но и от жизни предков. Мне казалось, что я различаю тяжесть в мышцах деда, и боль в надорванном горле бабки, и сухость во рту отца, и нестерпимую резь в набитом землёй животе матери. Я присел на влажное бревно, валявшееся неподалёку от сарайной двери, голова опустилась на грудь. Я сидел на бревне и ни о чем, ни думал. Я сижу там и до сих пор.
< Prev | Next > |
---|